 |
Если так можно выразиться, то к боли он «привык» и поэтому теперь старался максимально расслабить все тело, сознательно блокируя ее волевыми усилиями. А она, окаянная, каким-то образом угадывая его решения, через короткие промежутки времени выскакивала из своего логова и взрывалась тяжелым снарядом, разбрасывая далеко от себя осколки-брызги. Антон Сергеевич немо стонал, поджав к животу ноги, но все равно старался расслабиться, загоняя боль назад в логово. Это удавалось не всегда, и тогда он засыпал, проваливаясь на короткое время в бездну. Он пребывал там недолго, ибо упрямые осколки-брызги боли воссоединялись в дно целое и уже с большей ретивостью и яростью бросались на еще живую, так чувствительную плоть, мертвой хваткой впиваясь в выстраданные нервы. И тогда Антон Сергеевич подхватывался, подтягивал к животу ноги и до хруста сжимал зубы, боясь застонать, разбудив тем самым верную Анну Ивановну. Воспитанный в стоическом духе, он и мысли не допускал, что своим болезненным поведением доставит близкому человеку определенное неудобство. Заставит подняться ее с постели и подойти к нему, тем самым прервав свой сон.
Но так ему только казалось.
Анна Ивановна, Анна, его верная Аня, уже стоит рядом, напряженно вглядываясь в его измученное лицо.
– Что тебе подать, Антон? – голос у жены добрый, участливый и чем-то всегда напоминает голос феи, снизошедшей со страниц приятной сказки и сразу попавшей в сумасшедшую человеческую жизнь. Она зажигает ночник и умоляюще складывает на груди руки. Ее воспаленные от систематического недосыпания глаза источают тоску и отчаяние.
– Пожалуйста, иди, ложись, – Антону Сергеевичу отвечать тяжело, и поэтому он просто просит ее и всегда улыбается, стараясь показаться человеком веселым и жизнерадостным. – Все хорошо. Мне просто что-то приснилось.
Анна Ивановна не верит и очень долго продолжает смотреть на него, глубоко вздыхая. А он, удерживая фальшивую улыбку на губах, чувствуя, что проклятая боль стала цепляться своим демоническим оскалом за горло, нарушая движение воздуха, сквозь стон-хрип шепчет:
– Иди, ложись, Аня, мне хорошо, – стон-хрип трансформируется в жалобный человеческий стон, скрежет зубов становится устрашающим, и он, чувствуя, что снова проваливается в ту же бездну и летит вниз с молниеносной скоростью, не в силах оторваться от цепких клешней взорвавшейся боли. Он уже не чувствует, что мокрая от предательского пота майка прилипла к телу и перепуганная Анна Ивановна торопливо хлопает его по впалым щекам, выкрикивая что-то бессвязное. Ничего этого он не чувствует, ибо боль куда-то пропадает, а на смену ей приходит удивительная легкость. И Антон Сергеевич, преклонявшийся перед болезнью перед Великим Сенекой, уже думает о нем как о незаурядном Гении, подарившем ему умение справляться с болью. И неожиданно для себя он узрел старину Сенеку, молчаливо наблюдавшего за ним, за страданиями, которыми его, Антона Сергеевича, наградил Господь. Да, человек только тогда становится настоящим человеком, когда проходит через страдания. Когда боль испещрит все его естество и, конечно, не пощадив сознания, она станет бояться этого умения и спрячется в свое логово-убежище, выжидая лучших для себя времен. И Антону Сергеевичу теперь хорошо: боль пропала, а суровый Сенека стоит перед ним и одобряюще буравит его своими мудрыми глазами. Антон Сергеевич даже начинает слышать голос Сенеки, его повелительные интонации: «Нужно с достоинством переносить то, что не в силах изменить». И, конечно, Антон Сергеевич после такого назидания будет достойным и ни в коем разе не допустит, чтобы кто-то из-за него испытывал неудобства. Он обязательно будет достойным, вот только бы убрать из ушей ненавистный звук балалайки и танцующего перед окном шарикова. Если бы не болезнь, то Антон Сергеевич обязательно бы поставил его в надлежащее место, но эта болезнь, с ненавистной болью превратившая его в жалкое создание, упорно заставляла прислушиваться к визгам деревенского музыканта. Но Луция Сенека не пропал, а боль стала возвращаться, нанеся беспардонный удар в позвоночник. Он сжал зубы и застонал жалобно и печально. И опять он увидел перед собой свою Анну, испуганно склонившуюся над ним. И он усилием воли попытался улыбнуться, но из этого ничего не получилось, а на мокром от пота лице выпрыгнула устрашающая гримаса.
Так продолжалось несколько недель. На улице уже королевствовала весна, и ласковое солнце бесцеремонно врывалось сквозь хорошо вымытое стекло комнаты и игриво скользило по исхудалому силуэту несчастного Антона Сергеевича. И помня о достоинстве, Антон Сергеевич в страшных муках поднимался и уже поддерживаемый верной Анной тащился в туалет, дабы хоть как-то справить нужду.
Но балалайка продолжала играть, а визжащий тон деревенского дикаря резал уши и активизировал к решительным действиям внутреннюю боль. Антон Сергеевич всем своим естеством ловил это ненавистное «яблочко» и уже рассуждал о гениальности Булгакова. Он лежал в чистой постели измученный и обессиленный, хорошо чувствуя, что сегодняшняя ночь для него будет последней. Усилием Духа он подавил осколки-брызги боли, тяжело поднялся и вышел на балкон. Жалкий деревенский паяц, конечно же пьяный в стельку, удерживая в огромных руках-лапах самую настоящую балалайку, продолжал орать, изрыгивая бесформенным ртом знакомые уже слова:
– Ой, яблочко, куда ты катишься?
Антон Сергеевич слушал-смотрел долго, а потом медленно опустился прямо на пол балкона и, сидя, прикрыл глаза, отчетливо узрев перед собой Сенеку. Он так и умер на балконе, под балалаечный звук шарикова и под мерцание ярких, по-человечески холодных звезд. Хоронили Антона Сергеевича шумно, с горечью вспоминая его так важную для Отечества жизнь. На могиле по приказу Мата красочно выступал Балдовский, называя покойника человеком Великим и сильным. Андрей Иванович пытался рассказать скорбному окружению людей о школе Аристотеля, но быстро понял, что место для этого неподобающее, смолк и стал шарить близорукими глазами по сторонам.
|